Музгарко издох перед самым рождеством, когда мороз трещал в лесу. Дело было ночью. Елеска лежал на своей лавочке и дремал. Вдруг его точно что кольнуло. Вскочил он, вздул огня, зажег лучину, подошел к собаке, — Музгарко лежал мертвый. Елеска похолодел: это была его смерть.
— Музгарко, Музгарко… — повторял несчастный старик, целуя мертвого друга. — Што я теперь делать буду без тебя?
Не хотел Елеска, чтобы волки съели мертвого Музгарку, и закопал его в казарме. Три дня он долбил мерзлую землю, сделал могилку и со слезами похоронил в ней верного друга.
Остался один петушок, который по-прежнему будил старика ночью. Проснется Елеска и сейчас вспомнит про Музгарку. И сделается ему горько и тошно до смерти. Поговорить не с кем. Конечно, петушок — птица занятная, а все-таки птица и ничего не понимает.
— Эх, Музгарко! — повторял Елеска по нескольку раз в день, чувствуя, как все начинает у него валиться из рук.
Бедным людям приходится забывать свое горе за работой. Так было и тут. Хлебные запасы приходили к концу, и пора было Елеске подумать о своей голове. А главное, тошно ему теперь показалось оставаться в своей избушке.
— Эх, брошу все, уйду домой на Колву, а то в Чердынь проберусь! — решил старик.
Поправил он лыжи, на которых еще молодым гонял оленей, снарядил котомку, взял запасу дней на пять, простился с Музгаркиной могилой и тронулся в путь. Жаль было петушка оставлять одного, и Елеска захватил его с собой: посадил в котомку и понес. Отошел старик до каменного мыса, оглянулся на свое жилье и заплакал: жаль стало насиженного теплого угла.
— Прощай, Музгарко…
Трудная дорога вела с зимовья на Колву. Сначала пришлось идти на лыжах по Студеной. Это было легко, но потом начались горы, и старик скоро выбился из сил. Прежде-то, как олень, бегал по горам, а тут на двадцати верстах обессилел. Хоть ложись и помирай… Выкопал он в снегу ямку поглубже, устлал хвоей, развел огонька, поел, что было в котомке, и прилег отдохнуть. И петушка закрыл котомкой… С устали он скоро заснул. Сколько он спал, долго ли, коротко ли, только проснулся от петушиного крика.
«Волки…» — мелькнуло у него в голове.
Но хочет он подняться и не может, точно кто его связал веревками. Даже глаз не может открыть… Еще раз крикнул петух и затих: его вместе с котомкой утащил из ямы волк. Хочет подняться старик, делает страшное усилие и слышит вдруг знакомый лай: точно где-то под землей залаял Музгарко. Да, это он… Ближе, ближе — это он по следу нижним чутьем идет. Вот уже совсем близко, у самой ямы… Открывает Елеска глаза и видит: действительно, Музгарко, а с Музгаркой тот самый вогул, первый его хозяин, которого он в снегу схоронил.
«Ты здесь, дедушка? — спрашивает вогул, а сам смеется. — Я за тобой пришел…»
Дунул холодный ветер, рванул комья снега с высоких елей и пихт, и посыпался он на мертвого Елеску; к утру от его ямки и следов не осталось.
Маленький Прошка всегда спал как убитый, и утром сестра Федорка долго тащила его с полатей за ногу или за руку, прежде чем Прошка открывал глаза.
— Вставай, отчаянный!.. — ругалась Федорка, стаскивая с полатей разное лохмотье, которым закрывался Прошка. — Недавно оглох, что ли? Слышишь свисток-от!..
— Сейчас… Привязалась! — бормотал Прошка, стараясь укатиться в самый дальний угол.
— Маменька, что же я-то далась, каторжная, что ли?.. — начинала жаловаться Федорка, слезая с приступка. — Каждый раз так-то: дрыхнет, как очумелый…
— Прошка… а, Прошка!.. — крикливо начинала голосить старая Марковна и лезла на полати с ухватом. — Ох, согрешила я, грешная, с вами! Прошка, отчаянный, вставай!.. Ну? Ишь куды укатился!..
— Мамка, я сейчас… — откликался Прошка, хватаясь за рога ухвата обеими руками.
— Да ты оглох, в самом деле: слышь, свисток-от насвистывает… Федорке идти надо, не будет свистеть для вас другой раз!
Заводский свисток действительно давно вытягивал свою волчью песню, хватавшую Прошку прямо за сердце. На полатях было так тепло, глаза у него слипались, голова давила, как котел, а тут — вставай, одевайся и иди с Федоркой на фабрику…
Пока происходило это пробуждение Прошки, Федорка торопливо доедала какую-нибудь вчерашнюю корочку, запивая ее водой. Прошка всегда видел сестру одетой и удивлялся, — когда это Федорка спит!
— Черти, не дадут и выспаться-то… — ворчал Прошка, слезая наконец с полатей и начиная искать худые коты с оборванными веревочками. — Руки-то, поди, болят… вымахаешь за день-то. Мамка, дай поесть…
— Одевайся, нечего растабарывать, — на заводе поешь! — торопила Прошку мать. — Ишь важный какой… Разве один ты на заводе робишь?.. Другие-то как?..
— Другие… — повторял Прошка за матерью и не знал, что сказать в свое оправдание, и только чесал скатавшиеся волосы на голове.
Федорке иногда делалось жаль двенадцатилетнего брата, и она молча начинала помогать ему: запахивала дырявый кафтанишко, подпоясывала тонким ремешком вместо опояски, завязывала коты на ногах, а Прошка сидел на лавке или на приступке у печки и чувствовал, как его давит смертный сон. Кажется, умер бы вот тут сейчас, только бы не идти на эту проклятую фабрику, что завывает своим свистком, как голодный волк…
Но Федорка никогда не жаловалась, и все у ней как-то горело в руках, — и Прошке делалось совестно перед сестрой: все-таки он, Прошка, мужик!